Герои рассказов Зощенко

Поведение героев Зощенко, порожденное эгоцентрическим восприятием революции (какая “выгода” от революции-мне – для себя-сегодня), имело опасную скрытую потенцию: герои оказываются способны к общению и активности, но на уровне понятной им идеи: они пассивны, если “что к чему и кого бить не показано”, но когда “показано” – они не останавливаются ни перед чем, и их разрушительный потенциал – неистощим: они издеваются над родной матерью, ссора из-за “ежика” перерастает в “цельный бой” (“Нервные люди”), а погоня

за ни в чем не повинным человеком превращается в злобное преследование (“Страшная ночь”).

Зощенко волновал вопрос: как же так – произошла революция, а психика людей остается прежней? И в чем причина консервативности этой психики? Это неотделимо было для Зощенко от вопроса о судьбах революции. Ее профанация и суженное восприятие стали темой многих произведений писателя 20-х годов. “Я был жертвой революции”,- заявляет один из героев Зощенко (рассказ “Жертва революции”). Читатель ждет описания крупных событий, чреватых сложностями для тех, кто попал под “колеса истории”. Но в рассказе Ефима

Григорьевича, “бывшего мещанина города Кронштадта”, все выглядит просто и буднично. Служил он у графа в полотерах. “Натер я им полы, скажем, в понедельник, а в субботу революция произошла. В понедельник я им натер, а в субботу революция, а во вторник бежит ко мне ихний швейцар и зовет:

– Иди, говорит, кличут. У графа, говорит, кража и пропажа, а на тебя подозрение. Живо!”

В этом восприятии истории через призму натертых полов и пропавших часиков уже обнаруживалось сужение революции до размеров ничем не примечательного, едва нарушившего ритм жизни события. Так продолжается и дальше. Где-то гремят бои, где-то слышатся выстрелы, а герой все думает о пропавших часиках. Как вдруг вспоминает, что “ихние часишки” он сам “в кувшин с пудрой пихнул”. И бежит он по улицам, и берет его какая-то неясная тревога: “Что это, думаю, народ как странно ходит боком и вроде как пугается ружейных выстрелов и артиллерии? Спрашиваю у прохожих. Отвечают: “Октябрьская революция”. А в мыслях у Ефима Григорьевича – только часики пропавшие. Услышал он, что произошла революция, “поднажал – и на Офицерскую”. Только увидел он – графа ведут арестованного, рванулся к нему – про “часики” сказать, а в это время мотор и задел его, и пихнул колесьями в сторону. Так и остались у Ефима Григорьевича следы на ступне. Ровным перечислением – “в понедельник я им полы натер, в субботу революция, а во вторник ко мне ихний швейцар бежит” – Зощенко наметил контуры мира, где не существует резких сдвигов и где революция не входит в сознание человека как решающий катаклизм времени.

Эти два мира не выдуманы автором – они действительно существовали в общественном сознании эпохи, характеризуя ее сложность и противоречивость. Наделавшая немало шума фраза Зощенко “А мы потихоньку, а мы полегоньку, а мы вровень с русской действительностью” – вырастала из ощущения тревожного разрыва между этими двумя мирами, между “стремительностью фантазии” и реальной “русской действительностью”. Проходя путь, лежащий между ними, высокая идея встречала на своем пути препятствия, коренившиеся в инерции психики, в системе старых, веками складывавшихся отношений между человеком и миром.

Поразивший Зощенко с первых же шагов его творчества разрыв между масштабом революционных событий и консерватизмом человеческой психики сделал писателя особенно внимательным к той сфере жизни, где деформируются высокие идеи и эпохальные события. Так инертность человеческой природы, косность нравственной жизни, быт стали основными объектами художественного познания Зощенко. Поэтому только поверхностный наблюдатель мог в 20-е годы ограничиться мыслью о том, что мещанство в изображении Зощенко – это мелкая городская буржуазия, “городские жители, Мещане, имеющие какую-либо небольшую собственность”. О том, что Зощенко отражает мироощущение определенной “составной части” нашего общества, говорили и в 30-е, и в 40-е годы, нередко советуя Зощенко перестать писать о “мещанском болоте, которое и без того отживает свой век и никого не интересует”.

Реальное опровержение этой точки зрения было заложено уже в широком диапазоне зощенковских героев: их социальный круг был велик и далеко выходил за рамки тех, кто имеет “какую-либо небольшую собственность” – тут были и рабочие, и крестьяне, и служащие, и интеллигенты, и нэповские хозяйчики, и “бывшие”. Эта размытость сословных перегородок заставила наиболее внимательных критиков более осторожно употреблять понятие мещанство в применении к творчеству Зощенко, и уже в 30-е годы Ц. Вольпе писал о том, что Зощенко разоблачает особое качество сознания – тип мещанского сознания. Защищая свою приверженность к изображению особого типа героев, Зощенко писал: “Я не хочу сказать, что у нас все мещане и все жулики, и все собственники. Я хочу сказать, что почти в каждом из нас имеется ведь та или другая черта, тот или другой инстинкт мещанина и собственника”. Он объяснял укорененность мещанства, объяснял это тем, что оно “накапливалось столетиями”.

К этому мещанскому сознанию читатель оказался придвинут вплотную – форма сказа, где характер ставился в условия полного самораскрытия, воспроизводила точку зрения героя на мир. Взятая на вооружение революционная фразеология свидетельствовала о его готовности к мимикрии и о сложных отношениях с революционной идеологией: неразвитое сознание героя, чье мышление представляло собой причудливую комбинацию старых и новых взглядов, оказывало обратное давление на идею, преображая ее. Только с большим трудом можно узнать в бытовой вагонной сцене (“Гримаса нэпа”) отсвет широкого общественного движения 20-х годов за выполнение норм “Кодекса труда”. Наблюдая грубую эксплуатацию старухи, соседи-пассажиры видят: “нарушена норма в отношении старослужащего человека”. “Это же форменная гримаса нэпа”,- кричат они.

Но когда оказывается, что осыпаемая оскорблениями старуха – “всего-навсего мамаша”, ситуация меняется. Теперь обидчик становится обвинителем, ссылаясь все на тот же “Кодекс труда”. Идея стала неузнаваема – “Кодекс труда” приспособлен для прикрытия хамства и откровенного цинизма; характерно, что, взятый вне официальных рамок, осевший в быт, он деформировался, и его первоначальный смысл утрачен.


1 Star2 Stars3 Stars4 Stars5 Stars (1 votes, average: 5,00 out of 5)

Герои рассказов Зощенко