Нелюдимость, недоверие к людям в образе Плюшкина
Образ Плюшкина построен на одной ведущей черте: это – всеохватывающая и опустошающая его страсть-скупость. Отсюда нелюдимость, недоверие к людям, подозрительность. Плюшкин ростояшю находится в состоянии раздражения, готов окрыситься на каждого человека. Он опустился до потери человеческого образа и превратился в “прореху на человечнастве”, Гоголь с неповторимым мастерством: передает все эти черты в языке Плюшкина. Почти ничего не осталось в нем от прежнего культурного хозяина, язык его пестрит просторечными выражениями или бранью.
Раздражение и недоброжелательство чувствуются в следующем объяснении Плюшкина с Чичиковым. Когда Чичиков спрашивает Плюшкина, принятого им за ключника: “Где же?” барин, Плюшкин желчно отвечает: “Что, батюшка, слепы-то, что-ли?.. Эхва! А вить хозяин-то я!”. Когда Чичиков почел за долг выразить хозяину почтение, тот неодобрительно что-то “пробормотал сквозь губы”, вероятно (предполагает Гоголь): “А побрал бы тебя черт с твоим почтением”.
Правда, и Плюшкин вежливо обращается
Плюшкин с первых же слов пускается в ворчливые жалобы на недостатки: “Кухня у меня такая прескверная, и труба-то совсем развалилась”. “Сена хоть бы клок в целом хозяйстве”. “Землишка маленькая, мужик ленив, работать не любит, думает, как бы в кабак”. И пессимистично заключает: “Того и гляди, пойдешь на старости лет по миру”.
Раздражение мрачного, не доверяющего людям Плюшкина-скряги слышно и в следующей его реплике. Когда Чичиков заметил, что у Плюшкина, как ему сказывали, более тысячи душ, он с какой-то досадой в голосе, все более переходя; в грубый тон, спрашивает:
“А кто это оказывал? А вы бы, батюшка, наплевали в глаза тому, который это сказывал! Он, пересмешник, видно, хотел пошутить над вами”.
И нежелание показать себя все-таки еще богатым, и недоверие к человеку, и мелочная обидчивость к передопросам гостя сказываются в его словах. Стоило Чичикову в изумлении переспросить: “Целых сто двадцать?”, как Плюшкин резко и обидчиво отвечает: “Стар я, батюшка, чтобы лгать: седьмой десяток живу!”.
И хотя Чичиков тут же поспешил выразить соболезнование Плюшкину, тем не менее, последний в том же недружелюбном, раздражительном тоне продолжает: “Да ведь соболезнование в карман не положишь”, и в подтверждение своих слов желчно высмеивает соболезнование, оказываемое ему капитаном, который выдает себя за родственника Плюшкина.
Когда же Чичиков “изъявил готовность принять на себя обязанность платить подати за всех крестьян, умерших такими несчастными случаями”, Плюшкин выразил крайнее недоверие и подозрительность (“долго смотрел на него”). И только когда Чичиков ошеломил своего собеседника тем, что для него “готов и на убыток”, Плюшкин смягчается, выражает неприкрытую радость, и Чичиков слышит совсем иные слова: “Ах, батюшка! ах, благодетель ты мой! Вот утешили старика! Ах, господи ты мой! ах, святители вы мои!”
Мелькнувшая на лице Плюшкина радость мгновенно исчезает, и вновь его речь пересыпается сетованиями на судьбу, жалобами на свой “народ”: “Приказные такие бессовестные…”. “У меня что год, то бегают. Народ-то больно прожорлив, от праздности завел привычку трескать, а у меня есть и самому нечего”. “Ради нищеты-то моей уже дали бы по сорока копеек”. “По две копеечки пристегните”. И только уже в момент отъезда Чичикова, когда Плюшкин получил от него деньги, когда гость показал себя таким благовоспитанным, что даже отказался от чая, он находит для него несколько учтивых слов: “Прощайте, батюшка, да благословит вас бог!”