Марина Цветаева, Мандельштам и Твардовский
В 1961 году было решено издать стихотворения О. Мандельштама в Большой серии “Библиотеки поэта”. Твардовский, будучи в те годы членом редколлегии, писал ее главному редактору В. Н. Орлову о том, что издать произведения Мандельштама в этой серии, безусловно, нужно. Для Твардовского это вне всякого сомнения, так как поэзия Мандельштама, при всей ее крайней “камерности” и несмотря на то, что вся она – из “отсветов и отзвуков” в большей мере искусства, чем жизни, являясь тем самым антиподом его собственному творчеству, она есть и останется
В том же письме он признался, что с творчеством этого поэта познакомился по книжке, вышедшей в конце двадцатых годов, и она, хотя и не стала для него “откровением” как явления русской или западной поэзии иных масштабов, но и она “часть той поэтической школы, которую я проходил в юности, и я отмечаю это с самой искренней признательностью”.
Признание неожиданное. Но для Твардовского Мандельштам прежде всего – замечательный мастер русского стиха. Другой любимый
А какое тонкое понимание, проникновение в мир иной души – измученной, мятущейся, но бесконечно талантливой и беспредельно честной! Твардовский подметил, что в стихах Цветаевой много боли сердца, горестных раздумий, мучительных усилий выразить мир, но в них же “столько ясной и жаркой любви к жизни, к поэзии, к России и к России Советской; столько ненависти к буржуазному миру “богатых” и пафоса антифашистской направленности”. И в этом – высшая оценка Твардовского. Формула “искусства для искусства” им неприемлема.
Замечена также и иная, воспитательно-образовательная роль поэзии Цветаевой: после того как особенности ее стиха станут широко известны, своего рода общим достоянием, откроется и источник, так завлекающий некоторых молодых поэтов-“новаторов” наших дней: они узнают, что щеголяют сегодня тем, что давно уже “было на свете, и было в первый раз и много лучше”.
Так увидеть и так понять суть иной, далекой от твоей поэтики дано отнюдь не каждому. Впрочем далекой ли? Вот дневниковые записи Твардовского, сделанные спустя семь лет после рецензии на “Избранное”.
“19 февраля 1969 г. Письма Цветаевой – чистое золото в поэтическом и этическом, в неразрывности этих смыслов. Я, что называется, “вскрикивал”, …столько дорогого для меня (и как бы нового, но в чем-то смыкающегося с моими высшими “символами”) вплоть до откровений вроде гениального ответа на1 вопрос, почему мы рифмуем (“спросите народ, спросите ребенка”). И в этом – весь Твардовский! Для него неоспоримо, что и в жизни и в литературе надо быть предельно честным – полуправда не имеет права на существование.
В бытность редактором “Нового мира” он никогда ни с кем не церемонился и все всегда говорил начистоту. Всем! В этом он был беспощаден, не терпел никакой фальши, подходя к другим авторам с той же мерой принципиальности и строгости, как к себе. В письме к М. Г. Плескачевскому он советовал: “…исходи не из соображения о том, что будто бы требуется, а из своего самовнутреннего убеждения, что это, о чем пишешь, так, а не иначе, что ты это знаешь, что ты так хочешь. Конечно, эта убежденность должна вырастать на настоящем знании жизни и правильном нашем понимании ее”.
И потому всякий раз встреча с книгой, рукописью, в которых автор с абсолютной уверенностью рассказывает о том, что “знает лучше всех на свете”, воспринимается Твардовским “с восторгом как бы внезапного постижения”. Так, под свежим впечатлением от прочитанной рукописи Федора Абрамова он сообщает автору, что читая ее, растрогался до настоящих слез: “Вы написали книгу, какой еще не было в нашей литературе, обращавшейся к материалу колхозной деревни военных и послевоенных лет… в книге есть то, что делает книгу явлением – образы людей, явившиеся в ней во плоти, которых не спутаешь с образами других книг”.
Однако такое, казалось бы, восторженное отношение к произведению не помешало высказать серьезные замечания в надежде, что автор “доведет” вещь “до большего совершенства”. После этого письма Ф. Абрамов еще почти год работал над романом, и только два года спустя “Две зимы и три лета” вторично обсуждали на редколлегии.
Высокая требовательность к печатному слову проистекала у него от глубочайшего уважения к литературе. К любимым и особо ценимым авторам Твардовский был более “придирчив”, подходя к ним с не меньшей мерой взыскательности, чем к самому себе. Так было с Чингизом Айтматовым, Василем Быковым, Кайсыном Кулиевым, Юрием Трифоновым и многими другими ныне известными и любимыми читателем авторами.
В каждодневной круговерти напряженнейшего дня, треволнениях, огорчениях и радостях редакторской работы он умел безошибочно из нескончаемого потока рукописей найти именно то, что делало редактируемый им “Новый мир” таким, словно каждый номер-одно завершенное произведение, в котором положено по жанру быть и стихам, и прозе, и очерку, и критическому разбору. И все это прилажено, подогнано, сцементировано, “как одинаково заглублены, по-хозяйски отлажены, равномерно вспарывают пласт все корпуса многолемешного плуга” (Ю. Черниченко), и полностью соответствует грифу: “Литературно-художественный и общественно-политический журнал”, сработанный рукой Мастера.
И по сей день Твардовский – редактор для лучших и талантливейших представителей нашей – многонациональной литературы, мерило поведения в жизни и работе. Сам, быть может, не подозревая того, он оказывал постоянное и бесспорное влияние на духовный климат в литературе. И появлению многих правдивых страниц в нашей периодике мы обязаны Твардовскому-редактору, который сжег себя во имя служения святому делу нашей большой многонациональной литературы.
Были случаи, и не редко, когда, прочтя вещь в другом журнале, а то и книгу, он откликался письмом, телеграммой. Но это не только в литературе: любое яркое общественное явление не ускользало от его пристального внимания.