Образы “сынов вольности” в лирике Лермонтова
Земная мощь является основной чертой всех героев его юношеских повестей и драм: и в “Джулио”, и в “Литвинке”, и в “Исповеди”, в “Измаиль-Бее”, “Вадиме”, “Испанцах”, “Menschen u. Liedendschaften”, “Странном человеке”.
Во всех этих байронических образах черкесов, корсаров, разбойников, восставших рабов, “сынов вольности” кипят эти страсти земные; все они во власти земного начала, и Лермонтов их любит, им сочувствует и почти никого не доводит до раскаяния. Местом действия у него очень часто является монастырь
Неминуема борьба между ними, полем битвы является человеческая душа. Демон ближе, родственнее Лермонтову, чем ангел; земные мотивы в его поэзии кажутся более существенными, более органическими, чем небесные. С ангелами, и в самые возвышенные мгновения, он только встречается; с демоном Лермонтов отожествляет себя с самого начала, даже тогда, когда образ его еще колеблется, и он кажется еще порою активным избранником зла. Появление этого образа – один из серьезнейших моментов в иной психологии Лермонтова. Он сразу как бы узнал в нем себя и так быстро овладел им, что сейчас же стал по-своему перестраивать его мифологию, применяя ее к себе. Поэт слышит иногда небесные звуки; это звуки верные и глубокие, потому что исходят из его же души, соответствуя одной из ее сторон, но стороне более слабой: она часто заглушается бурными голосами другой, противоположной стихии. Здесь причина его трагедии, которую он не властен устранить – таким создал его творец. В этом именно направлении идет у Лермонтова прояснение образа демона. Нужно было порвать, прежде всего, с традиционным представлением о нем, как об абсолютном воплощении исконно грешного начала; с таким демоном у Лермонтова было бы очень мало общего. Уж в первом очерке 1829 г.
Демон назван печальным; он тяготится своим изгнанием; он весь во власти сладостных воспоминаний, когда он не был еще злым и “глядел на славу Бога, не отверзаясь от него, когда сердечные тревога чуждалася души его, как дня боится мрак могилы”. Препятствие устранено: демон – такой же мученик, такой же страдалец душевных контрастов, как и сам Лермонтов: и мыслимо стало слияние обоих образов. С годами зреет душа поэта, обогащается его жизненный опыт; вместе с этим обостряется и основная проблема о назначении человека, об его отношении к Богу на почве все той же непримиримости обоих начал – и все это находит свое отражение в концепции “Демона”, в его пяти очерках и в таких подготовительных этюдах, как “Азраил”. Но основные черты все-таки остаются одни и те же. Демон не однороден; угрюмый, непокорный, он бродит всегда “один среди миров, не смешиваясь с толпою грозной злых духов”. Он равно далек как от света, так и от тьмы, не потому, что он не свет и не тьма, а потому, что в нем не все свет, и не все тьма; в нем, как во всяком человеке – и прежде всего, как в душе самого Лермонтова, “встретилось священное с порочным”, и порочное победило, но не окончательно, ибо “забвенья (о священном) не дал Бог, да он и не взял бы забвенья”. В тех четырех очерках “Демона”, которые относятся к первому периоду творчества Лермонтова, сюжет построен всецело на идее возможного возрождения через любовь. Жительница кельи, святая дева – все же не ангел, и она не противостоит ему, как непримиримая противоположность. Она скорее поймет его душевные муки и, быть может, исцелит его, даст ему часть своих сил для победы над злом, не отрекаясь при этом окончательно от земного начала. Демон нарушает “клятвы роковые”, любить чистою любовью, отказывается “от мщения, ненависти и злобы” – он уже хотел “на путь спасенья возвратиться, забыть толпу недобрых дел”. Но одноначальный ангел, стоявший на страже абсолютной чистоты, не поняв его, снова возбудил в нем его мрачные, холодные мысли, вызвал к действию его злобу.
Любовь, по вине ангела, не спасла демона, и он, неискупленный, остался со своими прежними затемненными страданиями. В горькой улыбке, которою демон “упрекнул посла потерянного рая”, Лермонтов лишний раз отражает свой протест против пассивности совершенства, против абсолютного признания примата за законами духа. Демон не раскаялся, не смирился перед Богом; для этого он был слишком горд, слишком считал себя правым. Не его вина, что душа его такая двойственная; Творец его создал таким и обрек его на неодолимые мучения. К Нему надо взывать, Его вопрошать о смысле этой душевной пытки. Веяния грозного рока должен был ощущать Лермонтов в безнадежности своих стремлений к цельности к слиянию обоих начал. Отсюда мотив богоборчества, титанизм, “гордая вражда с небом”, не прекращающаяся в продолжение всего первого периода и захватывающая часть второго.
Этой гордой враждой одержимы чуть ли не все герои произведений первого периода. “Если Ты точно Всемогущ, – спрашивает Юрий в “Menschen und Liedenschaften”, – зачем Ты не препятствуешь ужасному преступлению – самоубийству? Зачем хотел Ты моего рождения, зная про мою гибель?” И он заявляет дальше с гордостью человека, который и хотел бы да не может смириться: “Вот я стою перед Тобою, и сердце мое не трепещет. Я молился, не было счастья; я страдал, ничто не могло Тебя тронуть”. Еще громче звучит этот протест против Творца в устах Арбенина из “Страшного человека”: у него он поднимается до полного разрыва с Ним, до демонского богоотступничества. “Нет в Нем отныне ни любви, ни веры. Бог Сам нестерпимой мукой вымучил у него эти хулы. Бог виноват! Пускай гром упадет в наказание на его непокорную голову!
Он не думает, чтобы последний вопль погибающего червя мог Его порадовать”, – так кончает он Горьким сарказмом в безнадежности отчаяния. Азраилу тоже кажется, что он сотворен, “чтобы игрушкою служить”, и он тоже горько вопрошает Всесильного Бога: зачем Он его сотворил; ведь Он мог знать про будущее. “Неужели Ему мил его стон?” Проклинает, наконец, Божье владычество и Вадим, “проклинает в час своей кончины за то, что Бог проклял его в час рождения”.
Таков тяжелый внутренний опыт Лермонтова, который все более и более обостряется по мере приближения ко второму периоду его творчества. Бурные годы первого петербургского периода, длившиеся почти до самого изгнания на Кавказ, – годы, когда, казалось, земное начало окончательно взяло верх, осложняют этот опыт еще с другой стороны. Теперь уже не одна больная возбужденная фантазия доставляет ему пищу для его мучительно тяжелых дум; он слишком хорошо узнал на деле, что такое жизнь, каков может быть размах и сила бунтующей плоти (“Гошпиталь”, “Петергофский праздник”, “Уланша”); он испытал, сколько мук заключается в слепых и диких неудержимых страстях, какой ужас таит в себе земное, “порочное” начало. И он на первых порах еще гораздо больше, чем прежде, тяготится своим существованием. Он не знает и никогда не знал, что такое цельность, полнота жизни. Нестерпимые муки, настоящая пытка – постоянно жаждать, домогаться и никогда не достигать.