Художественное наследие Горького
В ранних горьковских произведениях действовали социально конкретные лица – главным образом отвергнутые обществом босяки. Критическая направленность рассказов об их горькой доле – очевидна. Не вызывает сомнений значимость и другого мотива. В своем презрении к уродливым собственническим устоям деклассированный люд нес в себе стихийное, часто странно проявленное влечение к воле, свободе, столь дорогое даже в этом качестве автору. Все важные акценты проставляются, однако, только по мере открытия какого-то глубинного нерва человеческой
О художественном наследии Горького будет разговор особый. Сейчас хочется лишь коснуться одного момента. Многих персонажей рассказов о босяках гнетет тоска. Она приводит людей к разному поведению: к озлоблению, драке, преступлению, беспробудному запою, бестолковому бродяжничеству. Причина всех несчастий общая. Добрый, способный Коновалов (“Коновалов”) не единожды признается: “Жизнь у меня без всякого оправдания. <…> Живу, тоскую… Зачем? <…> Внутреннего пути у меня нет…” Этот, по его же собственному определению, “тлеющий
В разных общественных слоях современники увидели сходные недуги одинокой, заблудшей души. Увидели и, каждый по-своему, оттенили массовость разрушительных процессов. Для этого и осваивались новые формы повествования. Критика сразу заговорила о поисках авторитарного стиля. Поиски действительно были, только отнюдь не ради личных амбиций писателей. Сам жизненный материал и особенности его восприятия предопределили подвижные, гибкие средства художественной выразительности.
На этом пути складывался и совершенно необычный творческий опыт. Л. Андреев, болезненно ощутивший глубокий разлад человека с самим собой, начал объективировать некоторые его внутренние состояния. “Героями” писателя оказались Молчание, Стремление в даль, Отчуждение, Мысль и т. д. Многие рассказы так и назывались: “Молчание”, “В темную даль”, “Смех”, “Мысль”… Немудрено, что Андреева стали отлучать от реалистической литературы. Сложность условных построений, непрямое выражение авторских оценок привели и к более печальному следствию. Талантливого прозаика и драматурга заподозрили в антидемократизме, неверии в человеческий разум. Все было иначе. Андреев обладал редким даром – переживанием духовных потрясений эпохи, “борьбы идей” (его определение). Если говорить о связях с реализмом, то они здесь самые тесные и перспективные. Неслучайна проблемно-тематическая перекличка Андреева с его современниками. Едва ли не острее других он помог прочувствовать как бы изнутри метания матерого индивидуалиста, трагедию отчуждения от мира, обреченность стихийного существования (“Мысль”, “Бездна”, “В тумане”, “Большой шлем”). С другой стороны – противоположное, страстное влечение личности к любви, самоотвержению и дерзанию во имя страждущих (“В подвале”, “В темную даль”, “Марсельеза”, “Жизнь Василия Фивейского”).
Верно прогнозируя тенденции общественного сознания, писатель предельно укрупнял их в образе (не только человеческом), сгущал чуть ли не до сверхъестественности отдельные настроения, краски, опуская или резко сужая контакты с живой жизнью, деятельностью и отношениями героев. Возникала порой некая односоставная картина, населенная устрашающими фигурами бесконечного страдания – “Стена” или зла – “Мысль”. Б. Зайцев (младший “средовец”, дружески поддержанный при первых публикациях Андреевым) сразу избрал, как сказал позже, “новую манеру” повествования. Эта манера была чуть ли не противоположностью андреевской. И потому, что Зайцев даже в мрачных произведениях избегал “жути”. Главным образом потому, что, по собственному признанию, “писал тогда в импрессионистском роде”. Иначе говоря, стремился естественно, в сиюминутных изменениях запечатлеть реальный мир, обобщить свои мимолетные ощущения.
Бесчисленные “земные печали” (название сборника рассказов) переживают герои Зайцева. Итог их мук почти всюду, однако, просветлен. Человек, потерявший всех близких, ощущает “усыпительный и чарующий” ход Времени, “нежную радость” Памяти о давно минувшем (“Тихие зори”). Миновав губительные пороги Реки жизни, Аграфена ловит внутренним взором “вечные образы любви”: в чувстве дочери к возлюбленному узнает свою “далекую весну” (“Аграфена”). В завершающем аккорде повествований раскрывалось все и всех примиряющая сущность Бытия, Души, Любви. Почему все-таки лишь эти высшие ценности дают отдохновение? Сами люди, как убеждает Зайцев, подчинены власти темных инстинктов, жестоких поползновений, ошибочных представлений. Аграфена сначала наслаждается “кровавой любовью”, где только “огонь и беспощадность”, затем предается “плотской, больной, темной, непонятной” страсти к мальчику. Герой “Изгнания” долго влачит бесцельное и фальшивое (и будто вполне приличное!) существование. Николай после мелкого воровства и жульничества осознанно “покупает” себе жену, а поймав ее на измене, убивает (“Грех”).
Нечистый, плотоядный и опустошенный мир, в котором все врожденные людские слабости получают безобразное усиление, явил Зайцев. Неудивительно, что только мечта о “нездешнем”, “зеркальные дали” реки, “голубая порфира неба” рождают волнующее тяготение к “великому и ангелическому”, божественной правде, не имеющей места в человеческих отношениях. Поклонение вечной гармонии возникло из неприятия каждодневного, сиюминутного несовершенства.
Читаешь произведения-малютки и поражаешься утонченному мастерству писателей. В одном побуждении души они различали “опознавательный знак” и своей современности, и человеческой природы как таковой. Поэтому таким экономным было повествование о долгих годах, стремительным – перемещение во времени и пространстве, синтетическим – выражение частного и общего, объективного и субъективного. Рассказ, небольшая повесть вмещали сложное содержание.
Отсюда вовсе не следует, что проза была ограничена интересом к одной личности. Внутренний настрой героя всегда соотносился с состоянием его окружения. В творчестве писателей существовала тенденция к тематической циклизации произведений. У Бунина, Зайцева – притяжение к русской деревне. Куприна увлекала армейская и артистическая среда. Взгляд Андреева был обращен к городскому разночинному населению. Каждое произведение воспринималось звеном общей мозаичной картины.