Из статьи “Возрождение Аллегории”
Гениальный, но неудобочитаемый Салтыков теперь почти всеми забыт. Вот, должно быть, отчего, когда пишут о Сирине, вспоминают, как его, так сказать, предка. Гоголя, Салтыкова же – никогда. Близость Сирина к Гоголю бесспорна… Но Гоголь несравненно осторожнее, сдержаннее, “классичнее” в пользовании приемами “романтической иронии”. В разработке гоголевских стилистических схем, основанных на намеренном неразличении “живого” и “мертвого”, имеющих целью подчеркнуть бездушность “одушевленного”, делимость “неделимого”,
Впереди всех торчали черные как смоль усы дорогого именинника; тут же, в виде неизбежного приложения, подвернулась и сухощавая и прямая, как палка, фигурка Шарлотты Готлибовны; по сторонам стояли…” и т. д. Этот отрывок из “Запутанного дела” удивительно похож по своему тону на описание посещения Цинцинната его родственниками. Если после “Приглашения на казнь” и “Истории одного города” перечесть Гоголя, то его ” Мертвые души ” начинают казаться живыми.
Дело не
Далее, речи Гоголя совершенно чужда та, характерная для Салтыкова и Сирина, смесь “ученого”, холодно торжественного или приподнятого слога с “тривиальностями”, которая усугубляет мертвенную жуткость и гротескную уродливость салтыковских и сирийских образов; в его речи меньше элементов вышучивания, издевательства, пародирования, чем в речи двух последних. Все до сих пор сделанные сближения относятся к области стилистики; они свидетельствуют об общности настроения, “тона”, “колорита” у Салтыкова и у Сирина. Это еще вряд ли “родимые пятна”. Но вот одно место из “Господ Головлевых”, какое могло бы быть отнесено к этой категории. Умирает брат Иудушки, Павел. Мать представляет себе, как явится Иудушка на похороны, как он будет притворяться, что скорбит, как примется за проверку наследства.
“И как живой звенел в ее ушах… голос Иудушки, обращенный к ней: “А помните, маменька, у брата золотенькие запоночки были… хорошенькие такие, еще он их по праздникам надевал… И куда только эти запоночки девались – ума приложить не могу!” А в “Приглашении на казнь” адвокат Цинпинната, только что приговоренного к смерти, вбегает в его камеру, расстроенный, взволнованный: оказывается, он – потерял запонку! Что это? Совпадение, бессознательная реминисценция? Не решаюсь сказать… Нет необходимости утверждать, что Сирии находится под влиянием Салтыкова. Одного “родимого пятна” (запонки) еще недостаточно для этого. Совпадения в данном случае могут быть обусловлены одинаково глубоким проникновением обоих авторов в сущность этой лже-жизни и ее лже-логики.
У Сирина… нет характеров. Всякий его персонаж – everyman старинной английской мистерии: любой человек, по-своему им увиденный. Каждый из них слеп и глух, абсолютно “непроницаем”, карикатура лейбницевской “не имеющей окон” монады. Отношения между ними состоят из чисто механических притяжении и отталкивании. Но эти существа хотят жить, им то и дело словно вспоминаются какие-то возможности чувствовать по-человечески, иметь друг с другом общение, и эти их усилия прозреть, пробудиться, неизбежно обреченные на провал, – самое страшное. Этой-то ритмике изображаемой Сириным жизни – это слово должно быть взято в условном значении, за неимением другого – соответствует тон его повествования: все время кажется, что вот-вот мы услышим человеческую речь, но едва лишь зазвучат ее нотки, как эта речь вновь соскальзывает в пародию.
Художественное совершенство служит несомненным доказательством, что произведение выражает вполне идею, возникшую в сознании художника… Духовный опыт Гоголя, Салтыкова, Сирина должен расцениваться как такой, в котором им открылся известный аспект не их именно личности, а человека вообще, жизни вообще. Тема человеческой “непроницаемости” – вечная тема. Некоторые видят в “Приглашении на казнь” своего рода утопию наизнанку вроде уэллсовской, образ будущего, окончательно изуродованного всяческими “достижениями” мира. Это, разумеется, ошибка. В такой утопии Цинциннат отправился бы на казнь не в коляске, а в автомобиле или на аэроплане. Это утопия в буквальном смысле слова, и вместе ухрония. Это мир вообще, как Цинциннат – человек вообще, everyman.
Сирин искуснейшим образом сплетает бытовые несуразности, для того чтобы подчеркнуть это. Носители вечных “человеческих” качеств, тех, которые относятся к “нечеловеческому” в человеческой природе, его “человеки вообще”, подобно героям Гоголя и Салтыкова, а также и носителям сверхчеловеческих качеств Достоевского, никогда и нигде, ни в какую эпоху не могут быть реальными, конкретными людьми. Это воплощения “идей”, аллегорические фигуры. Аллегорию принято считать “ложным видом” искусства. Но тогда и “Божественную комедию” пришлось бы отнести к “псевдоискусству”.
Если произведение искусства оставляет целостное впечатление – это иной раз дается не без труда: приходится отрешаться от привычных требований, предъявляемых к “роману”, картине и т. д., – оно художественно оправдано. Таковы произведения Сирина… Возрождение, казалось бы, давно обветшавшего и забытого “жанра” аллегорического искусства характерно для нашего времени. Условие этого искусства – некоторая отрешенность от жизни. “Иносказание” связано с отношением к жизни как к своего рода “инобытию”. Аллегорическое искусство процветало в эпоху кризиса
Средневековья, когда старая культура отмирала, а новая еще не пробилась на свет. В наши дни возобновляются старые художественные мотивы аллегорических повествований (мотив “странствования” души; и при чтении Сирина то и дело вспоминаются образы, излюбленные художниками исходящего Средневековья, апокалипсические всадники, пляшущий скелет. Тон, стиль – тот же самый, сочетание смешного и ужасного, “гротеск”…