Сорокин Владимир Георгиевич
Сорокин Владимир Георгиевич (р. 1955) – прозаик, драматург, художник-график. Профессиональную творческую деятельность начинает в середине 70-х гг. как представитель московского художественного и литературного андерграунда. Усваивает и в духе шизоанализа преобразует приемы соц-арто, которые переносит в прозу, о затем и в драматургию. Подвергает деконструкции основные жанры и стили литературы, эстетику реализма; соединяет язык литературы реализма с языком “физиологического ” натурализма, сюрреализма, абсурда, добиваясь впечатления шока;
Бабушка” (рус. изд. 1995), а также в романах “Норма” (1984, рус. изд. 1994), “Тридцатая любовь Марины” (1984, 1-е изд. – Париж, 1987, рус. изд. 1995), “Сердца четырех” (1994). В книге “Роман” (1994) Сорокин аналогичным
Первоначальную известность и признание Сорокин получает за границей. В годы гласности начинает издаваться на родине, где также осуществлена постановка его пьесы “Пельмени”. Наряду с использованием авторской и персонажной маски пост-модернисты обращаются как бы к объективированному, но абсолютно безличностному типу письма, лишь имитирующему код авторского повествования, а на самом деле демонстрирующему явление “смерти автора”. Данный тип письма избирает Владимир Сорокин*.
Произведения Сорокина проникнуты отвращением ко всему в культуре, на чем лежит печать “советскости”, олицетворяющей для него тоталитаризм, власть мнимостей, эстетический идиотизм. И в то же время какая-то неведомая сила влечет писателя “заглянуть в бездну”, эстетически “переварить”, “снять” этот социокультурный феномен, Соц-арт показал Сорокину, как можно обратить язык официальной культуры против нее же, и писатель предпринял эксперимент по его деконструкции, подвергая соцреалистический кич шизоанализу, – не только для расчета с официальной культурой, но и для выявления либидо исторического процесса эпохи.
“… Наш чудовищный советский мир имеет собственную неповторимую эстетику, которую очень интересно разрабатывать”, – сказал художник в одном из интервью 409, с. 119. Вживание в эту эстетику неотделимо у него от дистанционно-отстраненного к ней отношения и “взрывания” ее посредством абсурдизации и шизоизации. Именно такой подход используется для создания образа официальной словесности как грандиозного государственного кича.
Сорокин обнаружил виртуозный дар имитации языка литературы реализма/лже-соцреализма, ее основных жанрово-стилевых пластов. Чаще всего это “ничьи”, не отмеченные печатью авторской индивидуальности, как бы типовые стили “производственной прозы”, “деревенской прозы”, “военной прозы” и т. п. со всеми сопутствующими им атрибутами.
Сорокинские цитации почти обязательно вызывают впечатление очень знакомого, может быть, уже читанного, да забытого. Они отнюдь не пародийны, воспроизводятся как бы на “полном серьезе”. Однако, создав определенную иллюзию соцреалистической текстовой реальности, художник стремится к ее остранению посредством резкой, амотивированной смены стилевого кода на контрастно противоположный, представляя ничем между собой не связанные фрагменты текста как единое абсурдистское целое; может, как пишет Константин Кедров, вломиться в дикий абсурд, переходящий в сюр, и завершить произведение каким-либо шоковым натуралистическим эпизодом. Повышенное внимание писатель уделяет чудовищному, кощунственному, грубо-физиологическому, предельно отталкивающему, выводя на поверхность скрытое в глубинах бессознательного.
“Проза Сорокина, – отмечает Д. Гиллеспи, – характеризуется абсурдом, жестокостью, концентрацией разного рода сексуальных, аномально-фекальных и просто гротескно-ошарашивающих подробностей” 92, с. 74, воссоздаваемых на языке натурализма с использованием мата, который предстает как равноправный с языком реализма/лже-соцреализма (как бы ничем от него не отличающийся). “Соцреалистическая” текстовая реальность, таким образом, уравнивается с некой шизоидной реальностью. Осуществляется деэстетизация мнимоэстетического, десимволизация мира фантомов, обнажается энтропийный пласт коллективного бессознательного. Алогизм, абсурдизм, шокотерапия – средства “встряхивания” читателя, разрывающие в его сознании привычные связи. На значимость для Сорокина традиции абсурдизма обратил внимание Зиновий Зиник, зафиксировавший также в его творчестве феномен “смерти автора”.
Сорокин, как ни странно, продолжает давнюю традицию русского абсурдизма, представленную прежде всего обэриутами, которые противопоставляли дореволюционные клише новоречи молодого пролетарского государства. Изгнанный из официальной литературы, абсурд как литературное течение продолжал жить в русской литературе.
Сорокин отличается от обэриутов своим отношением к читателю. Его предшественники все-таки оставались идеалистами-интеллектуалами, воспитателями масс. Подмигивая и подталкивая читателя, они старались незаметно внушить ему надежду на политические перемены. В прозе Сорокина это отношение к читателю начисто отсутствует.
Автор не вмешивается в существующий порядок вещей, но его сочувствие и участие чувствуется в той тщательности, с которой он регистрирует все особенности речи персонажей, невежественных, беспомощных, потерявших надежду, претенциозных, униженных и оскорбленных. Аполитичность авторского отношения к своим персонажам нетипична для русских авторов. Гоголевские чудовища в десять раз отвратительнее, но за их уродливыми образами мы различаем тень самого Гоголя, закрывающего лицо дрожащими руками от отчаяния и сочувствия. В прозе Сорокина именно читатель, а не автор впадает в отчаяние, ужасается, страдает от жалости.
Соединение абсурда с социалистическим реализмом, шоковый характер осуществляемой деконструкции побуждают говорить об “истерике стиля”/”гниении стиля” у Сорокина (с разнополюсными оценками этой особенности).