Драматургия Булгакова
Булгаков осваивал ремесло драматурга в древнем искусстве “кройки и шитья”. В жизнеописании Мольера, подводя предварительные итоги своим наблюдениям в этой области, автор “Дней Турбиных” согласится с автором “Тартюфа”, который “основательно рассудил, что… никакие переделки в произведении ни на йоту не изменяют его основного смысла”.
Рассказчик в этой связи вспоминает притчу о ящерице, отламывающей хвост, но спасающей жизнь, “потому что всякой ящерице понятно, что лучше жить без хвоста, чем вовсе лишиться жизни”.
Такого рода писательская техника может вызвать горькую улыбку или даже неловкость за малодушие автора. Но последуем совету биографа Мольера и не будем “бросать камнями в великого сатирика”, равно как и в его потомка. Тем более что потомок,
Расширив монолог Турбина, внеся в него растолковывающие фразы, тематические рамки этого монолога Булгаков как бы раздвинул. Но существо сцены по-прежнему концентрировалось в наиболее заметном и ответственном финальном тексте: “И вот я, кадровый офицер Алексей Турбин, вынесший войну с германцами, чему свидетели капитаны Студзинский и Мышлаевский, я на свою совесть и ответственность принимаю все, все принимаю, предупреждаю и, любя вас, посылаю домой. Я кончил”.
Текстовые варианты четвертого действия, которых было множество, не сохранились. Как всегда бывает в театре в предпремьерной горячке, никто не думает об истории. Отвергнутые тексты тут же исчезали без следа. По чудом сохранившемуся в Музее МХАТ какому-то промежуточному варианту последнего акта можно увидеть направленность редакций, поиски окончательных смысловых границ пьесы (но “стержень” четвертого действия – сочельник, тревожное ожидание перемен, ощущение рубежа времени – театр и автор не затронули).
Возможности и основания будущей жизни Турбиных – вот сквозной мотив изменений четвертого акта пьесы. Еще в первой редакции, как помнит читатель, была заявлена тема “переодевания”, гримировки, приспособления к новой жизни. Крайним выражением этой темы было появление Тальберга из Берлина, поспевшего на свадьбу своей жены с Шервинским: “Я решил вернуться и работать в контакте с Советской властью. Нам нужно переменить политические вехи. Вот и все”.
22 сентября Станиславский обращается к труппе так, как командир обращается к солдатам перед решающим боем: “Серьезные обстоятельства заставляют меня категорически воспретить артистам и служащим театра, не занятым в спектакле “Дни Турбиных” 23 сентября, находиться среди публики в зрительном зале, фойе и коридорах, как во время спектакля, так и во время антрактов”.
Мхатовский спектакль становился общетеатральным событием. 21 сентября Вс. Э. Мейерхольд считает своим долгом написать не очень опытному в таких делах Станиславскому о том, кого следует пригласить на просмотр. Он перечисляет старых большевиков, прилагает листок с их адресами и даже сообщает, что “все перечисленные лица” уже предупреждены о существе предстоящего дела.
В четверг, 23 сентября, в дневнике репетиций появляется краткая запись: “Полная генеральная с публикой.
Смотрят представители [правительства] Союза ССР, прессы, представители Главреперткома, Константин Сергеевич, Высший Совет и режиссерское управление. На сегодняшнем спектакле решается, идет пьеса или нет”. В письме Бокшанской Немировичу-Данченко от 30 сентября протокольная запись обретает живую плоть рассказа очевидца театрального события:
“В последний раз я Вам писала о предполагавшемся общественном показе пьесы. Он состоялся 23-го. Часть билетов была разослана Правительству, остальные же передали в Московский комитет, который и распределял билеты по различным организациям. Театр получил на свою долю 100 билетов – для рассылки друзьям и старикам с семьями. Эта недоступность репетиции еще повысила к ней интерес и усилила разговоры о ней. Театр был переполнен, все, кому были посланы билеты, приехали, решительно все. И с первого же акта начались горячие обсуждения пьесы по всем коридорам и фойе. (…) Публика принимала спектакль очень хорошо, часто в середине акта начинались аплодисменты, особенно по адресу Яншина, который действительно прекрасно играет студента Лариосика. Очень большой успех имел на обеих репетициях Прудкин – Шервинский. (…)
В антрактах разговоры только о пьесе и об исполнении. Пьеса вызывает споры, иногда невероятно оживленные.
Относительно же игры актеров разногласий никаких. Решительно все, выходя из залы, прежде всего говорят: “Но как играют, как играют!”
В публике было столько известных, знакомых публике лиц, и так они горячо высказывали свои мнения о пьесе, что вокруг них то в одном конце фойе, то в другом, то в коридоре образовывались группы слушателей. (…) Как кто-то сказал: летучие митинги… После спектакля предполагалось объединенное заседание Коллегии Нар-компроса и Реперткома для выяснения окончательно вопроса о постановке. Но оно не состоялось. Все спешили разъехаться за поздним временем, за усталостью. Нам же не приходилось настаивать, т. к. Нарком очень уж категорически высказался за пьесу…”
25 сентября в “Нашей газете” публикуется официальное сообщение о разрешении спектакля “Дни Турбиных”. 2 октября сыграли еще одну генеральную с публикой и с последними текстовыми изменениями. 5 октября – премьера. В. В. Лужский запишет в дневник: “Вечером на премьере “Турбиных” все спокойно… Полный сбор в театре. По теперешним временам публика изысканная, чопорная. Успех очень большой…”
Василий Васильевич очень любил заносить в дневник сводку погоды. 29 сентября он пометит: “Холодно. Солнечно, но холодно”. 30 сентября повторит нехитрое метеорологическое наблюдение: “Солнечно, но холодно!”
К сожалению, мы не знаем, какая была погода в самый счастливый для Булгакова день его романа с театром. Василий Васильевич сводку погоды на 5 октября не записал. Зато 6 октября, в среду, он пометит: “Холодно и серо. Снег”.
Праздники кончились. Начались будни. “Дням Турбиных” начался счет не календарный – исторический.