Жанровая традиция русского стихотворного романа на примере “Евгения Онегина”

Собирание жанровой формулы “Онегина” привело к важному последствию: оказалось возможным установить жанровую традицию русского стихотворного романа, которая в литературной науке считалась несуществующей. Для этого понадобилось сличить с жанровой сеткой ” Онегина “, взятой к тому же в упрощенном виде, довольно большое количество текстов (разумеется, их сначала нужно было разыскать).

“Блестящее одиночество” “Онегина” в стихотворной традиции объяснялось тем, что у романа за сто с лишним лет его существования не нашлось

прямых подражателей. Опознать их было нелегко, так как историческая поэтика надолго была отторгнута от науки. “Онегин” мог обрести статус жанра в историческом ракурсе лишь при том условии, что его поэтика была сопоставлена с поэтикой литературных спутников и преемников и соотнесена с ближним и дальним контекстом эпигонских произведений. Все это было осуществлено.

Наличие прямой жанровой традиции “Онегина” маскируется выпадением одного важного звена в любой складывающейся преемственности: отсутствует ближайший круг литературных спутников достаточно высокого ранга, устанавливающих каноны

жанра. В то же время массово-эпигонская литература немедленно откликнулась на появление романа в стихах, тиражируя образец в изрядном количестве подражаний. Правда, без присутствия массовой литературы традиция вообще формируется неустойчиво, но в случае с “Онегиным” шаблоны сразу заняли ее магистральную линию, которую как бы не хотелось видеть в силу несоразмерности образца и подражаний. Тем не менее отсутствие канонизирующего круга было компенсировано. Многие значительные поэты пушкинского и последующего времени (Е. Баратынский, Я. Полонский, М. Лермонтов, Ап. Григорьев, И. Аксаков, К. Павлова и др.), не вступая в открытое соперничество с автором “Онегина”, создали поэмы, в которых явственно обозначились интенции нового жанра. Канон выступил в размытых очертаниях, в отклоняющихся, неявных формах, возникал не жанр романа в стихах, а ориентация на него, модус жанровой принадлежности.

Тексты, которые мы не будем здесь перечислять, образуют боковую, или периферийную, линию онегинской традиции, продлевающую по историческому вектору творящий импульс жанровых сил в их напряженной неразвернутости. В середине XIX в. на магистральной линии появляется достаточно высокий образец жанра: “Свежее преданье” Полонского. Следующий подъем жанровой волны приходится на начало XX в. (“Младенчество” Вяч. Иванова, “Первое свидание” А. Белого и “Возмездие” А. Блока). Далее можно указать на “Спекторского” Пастернака вместе с его же прозаической “Повестью” и, наконец, на “Поэму без героя” А. Ахматовой. Современные методы рассмотрения текстов и литературного процесса позволили обосновать традицию послеонегинского стихотворного романа, описав при этом в аспекте исторической поэтики художественный материал, впервые в значительном объеме введенный в научный оборот.

Вернемся, однако, к современному кругу прочтений “Онегина”. У. М. Тодд в монографии “Литература и общество в эпоху Пушкина” обращается заново к социальному прочтению романа, связывая его, в первую очередь, “со светской идеологией, представлениями о приличиях, традициях и условностях”. При этом, решая с помощью романа социокультурные проблемы пушкинской эпохи, Тодд повсеместно опирается на его поэтику. Важное пересечение внутри самой действительности социальных и эстетических тенденций рассматривается Тоддом по моделям фундаментального сочленения в романе двух реальностей: изображенной реальности, любовной драмы героев и “второй реальности” – реальности творческого процесса. Отмечая поэтическую удачу Пушкина, сплетающего воедино обе реальности, Тодд пишет о крайностях миметических и формальных подходов и настаивает на их равновесии. Вместе с тем в предшествующей главе он с очевидной горечью указывает на “проблему, мучительную для социологии литературы: каким образом рассматривать литературу как общественный институт, связанный с исторической ситуацией и расстановкой сил, не теряя при этом из виду динамику художественного текста и непреодолимость литературной традиции” (37)*. Самому автору удается искусно балансировать внутри этой дилеммы. Так, он великолепно интерпретирует ведущую метафору текста “роман-жизнь”, но все же нельзя не признать, что социологические трактовки романа, даже с максимальным привлечением средств его поэтики, чреваты неизбежными шероховатостями

Недавно вышедшая книга В. Турбина “Поэтика романа А. С. Пушкина ” Евгений Онегин “” также примыкает, на первый взгляд, к социологическому настроению. Но если Тодд, верный принципу историчности, пытается реконструировать условия XIX в. и методологически развести социальное и эстетическое, то Турбин, напротив, видит “Онегина” вне истории и погружает поэзию и действительность в континуум, где они служат метафорами друг друга. Исповедуя жанровую концепцию бытия в духе Бахтина, Турбин отождествляет литературные жанры и жанры человеческого поведения. Они сводятся к подобию архетипов. Паратерминология Турбина исключительно индивидуальна и синкретна, и ее не просто перевести на какой-либо конвенциональный метаязык науки. Термины “эпос”, “роман”, “сюжет”, “фабула”, “композиция” и прочие сдвинуты или расширительны по содержанию.

“Онегин” в целом – соединение эпоса и романа: Татьяна – эпос, Евгений – роман, но в то же время сам герой эпически раздвинут, “он, поименованный в честь реки, с начала и до конца является в романе человеком-рекой” .

Глубокое, артистически тонкое понимание романа и его поэтики парадоксально сочетается с выходами в морально-религиозную назидательность. В упомянутых работах (1979, 1987) эта тенденция еще растворена в высокой и важной патетике, но в более поздних статьях проступает вполне отчетливо. Автор, озабоченный духовным водительством своих читателей, сознательно подчиняет блистательное поэтическое видение романа серьезному и строгому уяснению, к какой цели их ведет Пушкин и чему он их учит. Это хорошо видно в монументальной исторической статье “Удерживающий теперь”, где Непомнящий пишет по поводу Пушкина и его романа:

“…процесс строительства произведения – и одновременно себя самого – наблюдается как бы извне, в перспективе некой сверххудожественной цели. В дальнейшем я надеюсь показать, прочитывая роман главу за главой, что сюжет его, строящийся на притяжении-противостоянии ушибленного “европейским” воспитанием “полурусского героя” и уездной барышни, русской, несмотря на французский язык и английские романы, сюжет, где героиня – авторский “верный идеал” человека – влюбляется в идеал человека, каким представляется ей герой, и шаг за шагом познает меру невоплощенности в нем этого идеала, – что сюжет этот складывается необычайно телеологично, так что все действие устремлено (как и в “Борисе Годунове”) к безмолвствованию финала, в котором, может быть, брезжит надежда на прозрение безмолвствующего” .

Профетические интонации Достоевского, конечно, слышны в этой выдержке, и это вполне естественно при внутренней взвинченности нашей культуры. В дистанционном прочтении западных пушкинистов любой расклад оценок Евгения и Татьяны звучит гораздо спокойнее, что хорошо видно в работах У. Тодда, М. Каца, Л. О’ Белл, Дж. Келли, Д. Клейтона, А. Бриггса и многих других.


1 Star2 Stars3 Stars4 Stars5 Stars (1 votes, average: 5,00 out of 5)

Жанровая традиция русского стихотворного романа на примере “Евгения Онегина”